С каждым шагом вглубь грота воздух вокруг темнел и наливался зябкой сыростью. Потолок прогнулся, провис тяжелыми известковыми фестонами, порос белесой каменной бородой. Едва различимую в сумраке северную стену загромождали булыжники и обломки скал. Еще шаг — и течение ослабло, а под ним возник и лизнул стопы еще очень тонкий ледяной слой.
Я повернула налево, огибая оплывший, как свеча, оплетенный корнями сталактитов скалистый островок. Камни заслонили последние остатки света, а впереди открылось пространство, задернутое тьмой, словно портьерой.
Тут необходимо было немного постоять. Собраться с мыслями. Проморгаться, приручая глаза к кромешному, облепляющему лицо мраку. Подготовить ноги к режущему прикосновению родниковой воды, температура которой гораздо ниже точки замерзания, воды, рожденной в безднах Полночи. Надышаться впрок, потому что там, впереди, воздух был испорчен маслянистой тяжкой неживой темнотою, так, что казалось — когда выберешься на свет (если выберешься), то еще долго будешь откашливаться и отхаркиваться черными страшными сгустками. Запихнуть за пазуху рыбу вместе с миской — чтобы не выпала случайно из рук. Досчитать до десяти. Потом еще до десяти. И решиться, наконец.
И шагнуть. И еще раз шагнуть, и еще, и еще, и побежать со всех ног, со всех своих мгновенно изрезанных ледяными бритвами ног к тускло светящейся зеленоватым фосфорным светом, повисшей на натянутых цепях фантастической фигуре.
Меньше недели назад, когда Амаргин в первый раз привел меня сюда, я не смогла войти. Был прилив, вода здесь стояла по грудь — обычная морская вода, лишь на четверть смешанная с мертвой — но я не выдержала и мгновения. Вырвала руку и сбежала на теплый, засыпанный золотыми монетами берег, и рыдала там, как истеричка, до вечера. Вечером, когда вода сошла, Амаргин повел меня сюда снова. Мертвая вода была пронизана зеленым свечением, она светилась сама, но не освещала ничего вокруг. Спящий мантикор, облитый тающим подземным светом, казался прозрачным — стеклянным или ледяным. Амаргин сказал: ладно, попробуй быстро перебежать озеро и заберись мантикору на лапы. Они сейчас выше уровня воды.
С того момента я уже немного натренировалась, правда, под амаргиновым наблюдением. Сцепив зубы, бегом пересекла мелкую воду (каждый шаг — вспышка боли, пронизывающий удар в сердце, тошнотворный спазм), думая только о том, чтобы не грохнутся в ледяную отраву и не остаться в ней навсегда. И опять последние несколько ярдов превратились в мили, ноги вдруг утратили чувствительность, и мне почудилось — я лечу, плыву, падаю сквозь толщу воды, и воздуха нет, и легкие выворачиваются наизнанку, а зеленоватое, сияющее, расплывшееся от слез пятно — это солнце, там, над поверхностью реки, в другом мире, из которого меня только что изгнали…
Плача и трясясь, я взобралась на вытянутые мантикоровы лапы, как на мостки. И повисла у него на шее, потому что ноги меня не держали. И прижалась покрепче, потому что он был ощутимо теплым, невозможно теплым в этой вымерзшей тьме. И попыталась отдышаться, зевая и кашляя от недостатка воздуха.
Холера, почему же я никак к этому не привыкну? Ведь почти неделя прошла с тех пор, как я… с тех пор, как меня… Ну да, наверное, я разнежилась, разленилась в волшебном краю, где вечер сменяет утро, а утро переходит в ночь; где расцветающее дерево гнется под грузом плодов, и золотая листва кружится в воздухе вместе с лепестками цветов; где снег сладок, как сахарная вата, а дождь горяч, как кровь… где букет в вазе никогда не увядает, где его можно вынуть из вазы и посадить в землю, и он обязательно, непременно превратится в цветущий куст прямо у тебя на глазах… и отряхивая руки от земли ты оглянешься и увидишь: Ирис стоит у тебя за спиной, щурит длинные глаза и улыбается — улыбается тебе, и воткнутому в землю букету, и всему этому чародейному, невероятному, невозможному миру…
Холера!
Я пошевелилась и почувствовала, как саднит оцарапанную щеку. Волосы мантикора слиплись в длинные тонкие лезвия, рассекающие кожу при одном легком касании. Боль от царапин была едва ощутимой, и даже приятной — здесь, посреди мертвого озера, в высасывающей тепло тьме — эта боль напоминала мне, что я еще жива.
Здравствуй, Дракон. Здравствуй, пленник. Это я, твоя тюремщица. Как прошел день?
Все так же, ответила я сама себе. Все так же, как и вчера, и позавчера, и сто, и двести лет назад. И еще черт знает сколько лет. Потому что черт знает сколько лет он спит здесь, в мертвом озере, распятый на цепях за черт знает какие прегрешения.
Амаргин, скорее всего, знает. Конечно же, знает Королева. Но объяснить мне это они не потрудились. Как и ненаглядный мой Ирис не потрудился объяснить, почему, собственно, он отказался от меня.
За что он так со мной?
Самый глупый вопрос на свете — это вопрос “за что?” Я повертела в голове сию мысль, не сказать, чтобы оригинальную, но на ум мне прежде не приходившую. Эта мысль больше подходила Амаргину, чем мне. С как раз свойственной ему долей насмешки и горечи.
Выпрямилась, держась за мантикоровы плечи, и попыталась, наконец, справиться с дыханием. Воздух, маслянистый и тяжелый, холодный как ртуть, проваливался в легкие, но не насыщал их. За порогом сознания поскребся в двери страх, вроде бы давно изжитый и укрощенный страх задохнуться. Это глупые выверты полустертой памяти, сказала я себе. Не паникуй. Посмотри на Дракона. Он пропасть лет дышит этой мерзостью, и ничего. Живой.
Только между двумя ударами его сердца можно досчитать до ста.
Через плечо чудовища я видела бледно светящуюся драконью спину и полого, мирно лежащий на ней гребень из острейших шипов, и каждый из шипов напоминал новорожденный полумесяц. Хвост уходил во мрак словно отмель, словно намытая рекой песчаная коса, густо усаженная все теми же стеклисто поблескивающими шипами. Грузное драконье тело лежало на брюхе, далеко вытянув вперед передние лапы. Человечья же часть беспомощно висела в воздухе (вернее, в том, что заменяло здесь воздух). Голова его свешивалась на грудь между растянутых крестом рук.